Александр КАБАНОВ / Киев /

* * *

То иссохнет весь, то опять зацветет табак,
человек хоронит своих котов и собак,
а затем выносит сор из ночных стихов
и опять хоронит рыбок и хомяков.
Вот проснулся спирт и обратно упал в цене,
но уже не горит, как прежде, видать — к войне,
погружая душу на всю глубину страстей —
человек хоронит ангелов и чертей.
К голове приливает мрамор или гранит,
зеленеют клеммы, божественный дар искрит,
человек закрыт на вечный переучет,
если даже срок хранения — истечет.

E-MAIL В ЦАРСКОЕ СЕЛО

Нарезал лук, очистил стол от шелухи
и, прослезившись, сам себе признался:
люблю у Пушкина советские стихи,
с глагольной рифмой, с прилагательной люблю,
а вот Державин мне — не показался.
В постылом офисе, в фейсбуке, во хмелю —
о декабристах почитать, о путче,
красавица, я Пушкина люблю,
но, иногда, у Лермонтова — лучше.
Пейзажной лирике — так чужеродна месть,
и дольше века длится эстафета:
жить стало лучше, можно пить и есть,
и это есть — у Тютчева и Фета.
У Бродского Иосифа особенная стать,
и как нелепо, ангел мой, представить,
что может электричество — предать,
и даже— нефть, прости меня, подставить.
Как жаль, что бедный Пушкин — не товар,
о, сколько б родин я продал за это —
чтоб слышать поступь, чуять перегар —
грядущего советского поэта.

* * *

Парщиков мне подарил настоящий абсент,
Так и сказал: «настоящий»,
и по дождю барабанил подольский брезент,
с видом на сахар горящий.
Люди‐подсолнухи нам подавали уху —
окунь цеплялся за стебель,
кто‐то, впадая в припадок, на самом верху
двигал с рычанием мебель.
Сахар горел, как полынное слово числа
между изюмом и кешью,
видишь, Алёша, бутылка абсента вросла —
будущим веком в столешню.
Долго шаманил такси подорожник‐бармен,
в крыльях подержанный «бумер»,
слог спотыкливый — не лучший подарок взамен
тем, кто не умер.

* * *

Когда исчезнет слово естества,
врастая намертво — не шелестит листва,
и падкая — не утешает слива,
и ты, рожденный в эпицентре взрыва —
упрятан в соль и порох воровства.
Вот, над тобой нависли абрикосы,
и вишни, чьи плоды — бескрылые стрекозы,
как музыка — возвышен этот сад,
и яд, неотличимый от глюкозы —
свернулся в кровь и вырубил айпад.
Никто не потревожит сей уклад —
архаику, империи закат,
консервный ключ — не отворит кавычки,
уволен сторож, не щебечут птички,
бычки в томате — больше не мычат.
Но иногда, отпраздновав поминки
по собственным стихам, бреду один
с литературной вечеринки,
и звезды превращаются в чаинки:
я растворяюсь ночевать в саду.
Здесь тени, словно в памяти провалы,
опять не спят суджуки‐нелегалы,
я перебил бы всех — по одному:
за похоть, за шансон и нечистоты,
но, утром слышу: «Кто я, где я, что ты?» —
они с похмелья молятся. Кому?

АННЕНСКИЙ

Достанешь Коктебель, как жемчуг из биде,
как героин из задницы у мавра:
и мумия Волошина, по пояс в бороде,
оседлывает чучело кентавра.
И вспыхнет над твоею головой —
джедаевским мечом неоновая лампа,
не вздрагивай с улыбкою кривой
на паспорте, без подписи и штампа.
Морские узелки — сквозь память завязать,
постельное белье прополоскать и выжать,
не потому, что нечего сказать,
а потому, что некому услышать.

* * *

Съезжает солнце за Ростов, поскрипывая трехколесно,
и отражения крестов — в реке колеблются, как блёсна,
закатный колокол продрог звенеть над леской горизонта,
а это — клюнул русский бог, и облака вернулись с фронта.
Мы принесем его домой и выпустим поплавать в ванной:
ну, что ж ты, господи, омой — себя водой обетованной,
так — чешую срезает сеть, так на душе — стозевно, обло,
не страшно, господи, висеть — промежду корюшкой и воблой?
Висеть в двух метрах от земли, а там, внизу — цветет крапива,
там пиво — вновь не завезли, и остается — верить в пиво.

КИММЕРИЯ

Заслезилась щепка в дверном глазке:
не сморгнуть, не выплеснуть с байстрюком,
из ключа, висящего на брелке,
отхлебнешь и ржавым заешь замком.
Покачнется кокон — пустой овал,
и под утро выпадет первый гвоздь,
я так долго двери не открывал,
что забыл о них и гулял насквозь.
Рукописный пепел к шайтан‐башке
и звезда — окалиной на виске,
не найдешь коктебельский песок в носке —
набери в поисковике.