Борис ЛЕВИТ-БРОУН / Верона /

ЕВАНГЕЛИСТ АНТОНИЙ

Маленький старик с массивной тростью, отворивший нам
кованую калитку финки Гуэлль, что слева от дракона… — вот это
он и был, всемирно знаменитый, самый главный из всех ныне
живущих гаудианцев — профессор Хуан Басегода‐и‐Нонэлль.
Мы легко объяснились с ним на итальянском, и дедушка, явно
очарованный названием книги о Гауди, которую я якобы пишу,
пригласил нас внутрь продолговатого одноэтажного здания.
Там прежде держали лошадей, и там же располагался карет‐
ный сарай каталонского богача дона Эусеби Гуэлль.
— Послушай, — хрипло воззвал он к секретарше, — этот
русский… этот русский пишет о Гауди книгу под названием
«Евангелист Антоний»!
В его торжествующей улыбке была неревнивая радость и
восхищение элементарностью мысли, за долгие годы верного
служения ни разу не пришедшей ему в голову: «Evangelista
Antonio… ma certo!»1
Да, старик, — теперь тебе это так же ясно, как мне: Антони
Гауди‐и‐Корнет — не просто единственный среди архитекторов
мира, а именно Евангелист, решившийся писáть каменное Еван‐
гелие.
Знал бы ты, сколько обреченности в великолепном загла‐
вии, которое тебя так радует!
Каким камнем на мне эта непосильная задача.
Худшее, что может со мной приключиться — это внятный
замысел!
Не способен я воплощать, нет!
Однажды задуманное мгновенно узрено, а значит, уже те‐
ряет интригу, совлекается вожделений, наперёд постыло, ибо
обещает долгие будни служения и кропотливые трудности по‐
степенных работ…
…нет, не способен я!


1 «Евангелист Антоний… ну конечно же!» (итал.).

* * *

Сколько?
Сколько часов ты провёл наедине с собой, задаваясь одним
и тем же вопросом, который не формулируется, но вечно висит
перед тобой.
Сколько часов… дней?
Хватило бы на ещё одну жизнь.
И в итоге ты не знаешь даже… была ли она твоя собствен‐
ная?
Скажи, наконец, простую правду.
Это ведь совсем нетрудно.
Всего три строки давно написанного не тобою, и навсегда
тобой любимого стиха:
Был замысел странно‐порочен,
И всё‐таки жизнь подняла
В тумане — туманные очи…
Состоялась ли жизнь, неизвестно, но замысел был.

* * *

Был замысел, но как всегда…
И вот теперь — руины.
Даже не руины, недострой…
Прямо как у Каталонца: ему не построить было церковь
о Боге, мне не написать книгу о нём и его церкви.
Руин жалко!
Красивые они, увлекательные, потому и помещаю.
А после житейских воззрений кота Мурра, думаю, и не уди‐
вит никого.
Да я ведь не то чтоб так просто… для толщины объёма или,
там, для внушительности среза…
Замысел действительно был, долго был и долго отклады‐
вался, мешая жить, потому что не в ногу с ним шло предваряю‐
щее знание, что из замыслов моих никогда ничего не выходит.
Как чего задумаешь, обязательно не выйдет.
Вот и не вышло.
Эти фрагменты — лишь дорогое несбывшееся. Несбывшее‐
ся, но былое. Оно осложняло и украшало мои московские вре‐
мена. Пусть так и останется — клочковатым импрессионизмом
о великом Каталонце… — sensa impegno (без обязательств),
неподотчётно, вне строгой временно́й последовательности…
а хоть даже и вне логики.
Просто открываю сундучок под названием «Антони Гау‐
ди» и высыпаю небольшими горками всё собранное, весь на‐
копившийся скарб. Такая как бы кода в форме интродукции…
н‐н‐нет, скорей даже наоборот — интродукция в форме как
бы коды1.
Всегда хотел и всегда знал, что написать ее нельзя. Ну, как
написать эту книгу?
Невозможно! Внутренне невозможно.
Что ж ты напишешь, когда внутри у тебя одна бестолковая
лирика?
Только прибой невнятных интуиций, только вера в беспре‐
дельное. Ведь одно беспредельное и упирается в пределы. Оно
снаружи упирается и давит. Оно давит снаружи, и пределы


1 Редкая удача — в одном предложении дважды употребить самое мод‐
ное из выражений уродского московского жаргона!

трещат, прогибаясь внутрь мира пошлости, который они забот‐
ливо ограничивают, чтобы не вторглось как раз именно бес‐
предельное.
И только беспредельное манит!
Всё остальное мельче, скучней… тошней.
Как написать книгу о любимом герое?
Всем возбуждением, всем напряжением души изойти в ка‐
кие‐то слова?
А в какие?
Не писать же, в самом деле, ещё один обзор об архитекто‐
ре! Там, типа… всемирно известный… второй половины ХIХ —
первой четверти ХХ… каталонский модерн… исторические ус‐
ловия… движение за национальную независимость… сопротив‐
ление централистскому диктату Мадрида…
Господи, ты видишь… ты знаешь, это не для меня!
Нет за душой ни гроша той целесообразной (то есть сооб‐
разной с целью!) правильности, которая уложила бы на раствор
рацио хоть единый кирпичик подобного текста.

Чтобы написать эту книгу… как и любую книгу этого ро‐
да… — надо sposare l’idea (жениться на теме), стать ей верным
мужем, а не страстным любовником, служить, а нередко и при‐
служивать. Но единственная тема, на которой я способен же‐
ниться, есть я сам. Антони же для меня — субъект страстного
поклонения, романтической экзальтации, мистических откро‐
вений… чего угодно, только не служения.
Я даже не был в Барселоне, где стоят похожие на сказку во‐
площения его дерзаний.
Когда‐то давно, когда по большеглазости и наивности души
я учился на искусствоведа, взбрело мне в голову писать о вели‐
ких мексиканских фрескистах. Не потому что знал, а потому что
любил. С фотографий, с репродукций и из альбомов понимал, и
бешеным детским сердцем черпал потрясённость. Густая магма
«упаси Боже, Ороско» и «не приведи Господи, Сикейроса»
булькала и пенилась в моём воображении, даруя эстетические
ожоги, порождая вдохновенные творческие сны. Росписи купо‐
ла собора Кабаньяс — «Человек огня», «Новая демократия»…
Но профессиональное искусствоведение скоро объяснило мне,
что сны — не материал для исследований, и горестно поникнув,
я побрёл в иную степь, не близкую душе, но одобренную про‐
фессионализмом.
Они говорили: «Только по оригиналам!»
Они говорили: «Только то, что сам видел и потрогал!»
Так они говорили.
Вот и не получился искусствовед. Не далось мне «веденье».
Нет у меня перспективы писáть от знания… не знаю я ничего!
Только тем и занимаюсь, что пишу — чего не знаю.
Оно даже и интересней!
Должен сознаться, пересмотрел я всё‐таки о нём литературу.
Искал чего‐то, что подтвердило бы догадки мои.
Ничего почти не нашёл.
В Испанию тоже письма слал… мол, может быть, есть у вас
информация о его частных обстоятельствах, которые мне свет
прольют?
Нет у них ничего такого.
Отсылают к уже прочитанному, а в уже прочитанном только
и есть общее указание, что смолоду он был яростный dandy (как
все выбившиеся провинциалы!). Происходил из какого‐то там
замшелого Реуса в ста километрах от Барселоны, хотя, говорят,
по тем временам Реус был вторым по значению городом Ката‐
лонии.
Что я‐то знаю об этом втором значении?
И отец у него был кузнец.
Да, так вот, был он dandy, завсегдатай богачей, для которых
и строил, а потом сосредоточился на своей «церкви для бед‐
ных», замкнулся, измял всю элегантность, обносил одежду,
бросил жить в большом и тихом доме, а стал спать в конуре, ко‐
торую он себе устроил в какой‐то каморке, на строительной
площадке пожизненного своего детища (я даже фотографию
видел этой самой конуры с железной кроватью и прикроватной
лампой).
Сделался, как они выражаются, «глубоко религиозен».
Его, любимца Барселоны, перестали узнавать на улицах вви‐
ду напавшей старости и изодранного пальто, и потом уже никто
не мог с точностью сказать, есть ли он вообще, хотя все понима‐
ли, что, по‐видимому, есть, потому как поднимались потихоньку
экзотические громады‐кактусы башен Саграда Фамилиа.
Некоторые из наиболее утончённых людей эпохи и не‐
многие заезжие иностранцы посещали его на строительстве,
а он, говорят, подробно и страстно объяснял им на непонят‐
ном каталанском1 (совсем не похожем на испанский), что
должно в конце концов возникнуть из этого всё выше и выше
вздымавшегося горного массива с трубящими ангелами, за‐
стывшими натёками каменной магмы, которые, как обызве‐
ствлённые веки доисторической черепахи, нависали на глаза
порталов. Утончённые и заезжие не понимали ни слова по‐
каталански, но вспоминали речь старика как потрясение. Го‐
ворят ещё, что он обивал пороги тех самых богачей, для ко‐
торых когда‐то строил, прося денег на свою церковь, потому
что возводилась она, как и было задумано, только на частные
пожертвования. Он, видимо, и правда был очень религиозен
в старости. Я видел фотографию, на которой он снят в собор‐
ной процессии с длинной свечой в руке. Он седобород и су‐
ров, голова бела, как в снегопад. Как будто Симеон‐столпник
после тридцати лет соступил со своего столба, чтобы пройти в
молитвенном строю. У него трагическое и стиснутое лицо так
и не смирившего гордыню.
А потом его переехало трамваем.
Ну, или не переехало, а просто ушибло.


1 Катала́нский — эта форма употребляется только в отношении нацио‐
нального языка Каталонии.

Куда‐то он там шёл ночью или вечером, а может, просто
прогуливался в туман.
И его переехало, то есть, ну да…
Все мысли, вся грандиозная символика замысла, всё види‐
мое уже построенного и невидимое задуманного — всё уме‐
стилось на одной больничной койке и догорало ещё три дня,
по истечении которых он скончался, не вернувшись в сознание.
А я так полагаю, он уже давненько был без сознания, весь ист‐
раченный на борьбу с собой и своей церковью, всосанный и
переваренный своим колоссальным замыслом, своим гордым
послушанием Богу.
Вот и всё почти, что удалось найти.
Áнтони Гауди — каталонский архитектор.
Áнтони Гауди‐и‐Корнéт.
Откуда взялось это «и‐Корнéт», я так и не понял.

Ну, так как же можно написать эту книгу?
Я придумал ей красивое и претенциозное название, да
только ничего из моих претензий не выходит.
Сочинить заново его судьбу?
Не умею я сочинять.
Я и пишу только о себе именно потому, что сочинять не
умею.
Только о себе… да и то всё больше — чего не знаю.
Не знаю, и узнаю из написанного.
Вот он — я.
А вот церковь.
Она вошла в меня множеством фотографий, фрагментами
гипсовой модели, предварительными набросками, чертежами.
Вошла и осталась навсегда зыбким трепетаньем таинственного
величия.
Поехать в Барселону и обойти строительство с тетрадью?
Она всё ещё строится…
Но слишком велик страх разочарования.

Я уже большой мальчик и знаю — нельзя тянуть на себя го‐
ризонт.
Чудо обитает лишь за далью горизонта и должно быть там
бережно оставлено навсегда.
А то рванёшь на себя чудо, а в руках — предмет.
Окрест глянешь — ничего.
В руках осрáмленный скучной буквальностью предмет,
а чудо?..
Ничего ты не поймал, ничего не добавил.
Отнял только сам у себя.
Этот мир не знает осуществления мечты.
Одно надругательство и потоптанье.
Видно, слишком мы грязные для соития с мечтой.
Некий важный каталонский скульптор (а почему скульптор‐
то?) продолжает ныне строить церковь по первоначальному
проекту. Что ж, поехать и говорить с ним? Внимательно разгля‐
дывать — «как»? А добавит ли это хоть что‐нибудь к уже живу‐
щему во мне «что»? Искусствоведы скажут — обязательно! Все
поборники знания утвердительно кивнут: «Порывшись в дета‐
лях, ты лучше постигнешь… Это ж так занимательно, так вкус‐
но — порыться в деталях!»
Но во мне живёт образ, а не сумма деталей.
Во мне обитает… мной обладает миф.

Он витает над далёкими камнями Саграда… и надо мной.
Надо мной клубится моё воображение, но овладеть им я не в
силах. Не могу я, не умею связать камень и миф.
В камнях роешься — пыль летит.
Каменотёсы трудятся, и виден недострой.
Торчат клинья — каменные зубы ещё не воздвигнутых стен.
Человек строит, а миф парит над камнем.
Роясь в камнях, не углубишься в миф — это в другую сторону.
Да и нету у мифа глубины для углубления.
Миф — это непрозрачное облако, самим клубением свиде‐
тельствующее, что здесь что‐то происходит.
Не для исследования, не для пониманий, не для аналитики.
Для любви.
Возможно, миф вообще загодя слетает на то место, где
позднее гениальный человек сажает и взращивает церковь?
Ещё можно было бы — хотя с большой осторожностью —
перелистать легенды, которыми этот человек жил, но рыться
в деталях…
Нет, не хочу заводить лесничество по вырубанию мифов…
не хочу знать!
Предпочитаю любить и догадываться. Сколь богаче догадка
пустой конкретики фактов.
О смысле ведь все равно можно только гадать. Смысл — не
фонарь уличный, к нему не подойдешь вплотную.