Олег ЦЫБЕНКО / Афины /

ОБРЕТЕНИЕ ЛИРЫ

Наксосский меч рассек ему грудь, и вот уже много дней и
ночей боль, вспыхивавшая где‐то посреди раны, у сердца, рас‐
ползалась, сжимая правое плечо и набухая в мыслях. Сколько
дней и ночей продолжалось внутри черепа это перекатывание
рассудка, схожее с плеском вина в наполовину опорожненной
амфоре под скрип корабельного чрева, качающегося на волнах
морских? Сколько? Много. С того мгновения, когда из‐за щита с
парящим вороном рванулся меч. Боль, рассекшая грудь Архи‐
лоха, оказалась еще стремительней блеска этого меча. Как мно‐
го было этих дней и ночей…
Боль от груди расплывалась пламенем, угасала в голове,
мысли обволакивались усталостью, плеск вина в пустеющей
амфоре сливался с плеском волн, которые заставляли скреже‐
тать корабль и катились к берегам Фасоса, Эвбеи, Лидии и сю‐
да, к родному Паросу…
То, что было в далеких годах за гранью его раны, перелива‐
лось из далеких годов в эти, нынешние мгновения, которые
стремились объять всю его жизнь.
Как легко скользили внутри него отяжелевшие воспомина‐
ния…
«Мы — создания нашей памяти», — сказал он много лет
назад.
«Мы и есть наша память», — ответила ему девушка, которую
он не ласкал, несмотря на огромную женственность, которая бы‐
ла в ней: он вспоминал с ней другую женщину, постигал с ней
другую женщину и самого себя постигал в своих воспоминаниях.
Да разве возможно постичь что‐либо если и не до конца, то хотя
бы в какой‐то полноте, иначе, чем через воспоминание?
О, сколько истины в утверждении, что вдохновение — дитя
памяти! Даже памяти о том, что еще не произошло, как это ни
странно.
О, Необула…
Он отпустил в нее свою белую мощь, когда годы уже на‐
чали белить их волосы. А ведь это она даровала расцвет его
юности. Юность его расцвела от тепла ее карих глаз. Как радо‐
валась она, держа ветвь мирта и розы цвет прекрасный… От
смеха, который прорывался через ее губы из всего ее тела, вся
она наливалась радостью жизни, как свежее яблоко соком. Све‐
ту и теплу было тесно в ее теле, как лепесткам розы в жажду‐
щем разорваться бутоне. Так радоваться умела только она. Бла‐
годаря ей свершилась его юность, и он распознал то, что
изведал телом много лет спустя, когда его отяжелевшая зре‐
лость с благодарной радостью поклонилась еще далекому, но
уже зримому закату.
Истинное вдохновение рождается в воспоминаниях о бу‐
дущем, которые иногда путают с грезами.
Грезы, видения, сонм женщин, у каждой из которых особое
тело, особый взгляд и особый голос, и все эти тела, взгляды и
голоса желанны. Женщина, которой ты так и не обладал, дает
наслаждение грезы, и порой чувствуешь ее столь же любовно и
даже более любовно, чем женщину, с которой соединяешься
телесно.
… Вокруг него был сонм женщин‐грез в разноцветных хито‐
нах, и он любовался их одеждами и их наготой: странно, но он
видел и одно, и другое. Прозрачность весны. Обещание весны.
Обман весны. Ликование и неудовлетворенность весны. Жаж‐
да, разъяряемая женским смехом. Ему было четырнадцать.
Женщины кружились вокруг него хороводом. Они напоми‐
нали о том, что должно было случиться с ним в будущем — о
том, как он обладал самыми что ни на есть осязаемыми жен‐
щинами. То, что было для него грядущим тогда, теперь было
уже свершившимся, но смех женщин‐грез звучал все так же
призывно, обещающе, загадочно, насмешливо. «Возьми нас!
Сколько в нас наслаждения! Смоги!». В женщинах‐грезах было
рдение утренней зари, колышущаяся голубизна моря и бесчис‐
ленное сверкание неуемных бликов, несущихся расплывчатой
полосой по спине моря к солнцу, призывные вспышки маков,
напоенные красным светом пуще огня, и бледная нежность са‐
мой первой, еще пушистой листвы. Ему было четырнадцать.
Тогда…
Но и сейчас грезы манили его звоном и прозрачностью
своих таких свежих и многоопытных, не девичьих, но женских
тел. Сонм женщин‐грез был вдохновением. Каждая из них была
вдохновением. Бессмертные богини, дочери Зевса Промысли‐
теля. О, сколько наслаждения, совсем неизведанного, нескон‐
чаемого могли еще дать они ему, познавшему стольких жен‐
щин. Они манили его все так же многообещающе. Бессмертные
богини, дочери Мнемосины‐Памяти.
Беотийский пастух сумел сосчитать их: он насчитал девять
женщин‐вдохновений и дал каждой особое имя. Сколько их
было в действительности? Сколько раз вздрагивает миртовая
ветвь под дуновением ветерка, набегающего с высот Лиссад?
Сколько солнечных бликов сверкает на волне, катящейся из не‐
ведомой дали к берегу? Сколько раз взмывает из груди вздох
восторга в час ласк? Скольких женщин ласкал в своей жизни
Архилох? Только одну, хотя тело его соединялось со многими.
Считать блаженство в отдельных его проявлениях нет ни ма‐
лейшего смысла, как не имеет смысла считать лепестки розы
или искры, летящие в глубокой черноте ночи от рыжего пламе‐
ни. Нет ни малейшего смысла считать женщин‐грез.
Беотийский пастух насчитал девять женщин‐вдохновений и
подробно рассказал о своей встрече с ними на Геликоне. А Го‐
мер упомянул, что она была только одна: он называл ее «боги‐
ней», «Музой», «дочерью Зевса». Впрочем, разве Муза — имя?
Он будто бы вел телку с Лугов в город. А они вдруг явились
перед ним в пути, словно сотканные из цветного воздуха, за‐
кружились вокруг в радужном хороводе, зазвенели освежаю‐
щим светом: «Отдай!.. Отдай!.. Зачем она тебе?». Они двига‐
лись и требовали журчащим смехом‐шепотом так соблазни‐
тельно, что Архилоху хотелось отдать им не только телку, но и
все, что связывало его с реальной жизнью. Отдать все, совер‐
шенно все, чтобы только видеть их и слышать их голоса. Это
было так томительно‐сладостно, так прекрасно, что он испугал‐
ся. Испугался не потери телки, а силы очарования, и потому
сказал: «Не могу. Эта телка — отцовская». И добавил слова, ко‐
торые, словно тяжелый якорь, должны были удержать его в ре‐
альности: «Я веду продавать ее». А женщины‐грезы зажурчали
смехом‐ветерком: «Ну, так продай ее нам! Мы дадим тебе
больше!». «Сколько?». «Больше! Больше! Больше любой цены!
Больше любых денег! То, чего не купишь ни за какие деньги!».
«Что же это?». «Не спрашивай! Разве не достаточно, что ты по‐
лучишь это от нас? Это будет не плата, не покупка. Мы просто
возьмем у тебя телку и просто дадим тебе наш дар». «Какой
дар?». «Разве тебе не все равно? Разве тебе не достаточно, что,
глядя на него, прикасаясь к нему, ты будешь ощущать нас, слы‐
шать нас, а твои слова будут обращены к нам? Мы всегда будем
с тобой. Согласен?». «Да». «Так мы берем твою телку?». «Да».
«Ты всегда будешь любить нас?». «Да». «Ты принимаешь наш
любезный дар?». «Да!».
Радужный хоровод рассеялся, распавшись на ручей, небо,
луг, цветы, деревья и море. На берегу ручья в густой траве лежа‐
ла черепаха. От черепашьего панциря отходили бычьи рога. Это
была лира, под звуки которой сшивают свои песни рапсоды…
Странно, что общаясь с женщинами‐грезами в своем вооб‐
ражении, он почти никогда не называл их Музами. Музами он
называл их в своих стихах, но не в воспоминаниях.
Еще более странно было то, что это событие, которое он
пережил столько раз в своей жизни, одно из самых ярких собы‐
тий его жизни, так и не произошло в действительности. Его
придумали другие люди — либо знавшие и ненавидевшие Ар‐
хилоха за его безудержность, либо вовсе не знавшие Архилоха,
но восхищавшиеся его стихами. О нем придумали сказку, и он
жил этой сказкой, как и многими другими измышлениями о се‐
бе — и чужими, и своими собственными.
…Он якобы возвращался с телкой с Лугов не весенним пол‐
днем, а лунной ночью. Луна светила очень ярко и была полной.
Лиссады сияли в лунном свете, словно щиты, начищенные до
зеркального блеска. Словно молоко просачивалось из гладкого
камня. Словно внезапно обнаженная нагая упругая и твердая
женская грудь. И едва этот волнующий образ ворвался в вооб‐
ражение Архилоха, он увидел себя в окружении женщин‐грез.
Они метались вокруг него, словно желали овладеть им всецело
и навсегда — и мыслями, и телом. Овладеть и разорвать. Как
вакханки разорвали во Фракии Орфея. Или как наяды, утащив‐
шие в свои прохладные струи юного Гила. Женщины‐грезы
кружились вокруг Архилоха, словно желая и его сделать лун‐
ным сиянием. Превратить его в лунную песню.
«Отдай, отдай нам телку!», взывали они. «Возьми нас!
Сколько в нас наслаждения! Смоги!». И столько обворожитель‐
ной молящей тоски было в их голосах, что Архилох уже не знал,
были ли женщины‐грезы всепоглощающей плотью, желавшей
обрести душу, или же прекрасной лунной мечтой, стремящейся
обрести тело.
О, это разъединение и соединение у сияющих в ночи гро‐
мад камня и женской плоти!..
И он так же, как в сказке, произошедшей в полдень, отдал
все, что было у него, и так же обрел лиру.
Впрочем, эту лунную сказку о Муз любезном даре его во‐
ображение могло создать уже после знакомства с Фракией…
Но, пожалуй, самым странным было то, что тогда, в реаль‐
ной жизни с ним, действительно, произошло чудо. Были и тел‐
ка, и лира, и огорчение отца, сменившееся затем, после воз‐
вращения из Дельф, благоговением. Только не было Муз, а был
Пестромысленный.
Неподалеку от города Архилоху повстречался мужчина со
жгучими черными глазами. Так блестят маслины рамнунтского
посола: в них отталкивающие горечь и кислота, которые нужно
запивать большим количеством чистой воды и которые вспо‐
минаешь потом с восторгом. Мужчина сверкал черно‐
солнечными глазами из‐под широкополой шляпы с острым
верхом. На нем был короткий дорогой хитон, оставлявший об‐
наженными руки, которые были словно отлиты из металла. Но‐
ги в изящных сандалиях, тоже обнаженные, были такие легкие
и сильные, что, казалось, на них были крылья, порывавшиеся
ввысь от земли. И весь он был сдержанным порывом: каждое
его движение, каждое слово, все в нем готово было взмыть в
небо, но какая‐то неведомая сила удерживала его у земли. Он
был, как охотничий сокол, готовый рвануться ввысь по зову
своего господина и ударить добычу.
Губы его извивались в легкой улыбке, которая насмехалась
и бодрила. В этой улыбке была какая‐то призывная мудрость —
близкая и недостижимая, как собственная тень. Когда Пестро‐
мысленный говорил, двигались не только его извилистые губы,
но и заостренная бородка. Все лицо его словно вытягивалось
вслед за слетавшими с губ словами и было похоже на заострен‐
ную морду лиса.
Может быть, облик Пестромысленного дорисовывался
в памяти Архилоха изображениями Гермеса на сосудах. Может
быть, это и был сам Гермес. В воображении Архилоха…
Пестромысленный явился неизвестно откуда — и вправду,
как сокол к добыче.
«Эй, лисенок! Куда путь держишь?».
Архилох удивился: так его не называл никто, и сам он себя с
лисом еще не сравнивал, хотя басни о лисе были его любимы‐
ми баснями.
«Знатная, видать, у тебя телка!», продолжал Пестро‐
мысленный. «Не боишься, что отнимут, пока доведешь ее до
города?».
Должно быть, все в Архилохе ощетинилось, потому что Пе‐
стромысленный засмеялся могучим смехом:
«Гляди‐ка: лисенок изготовился кусаться!».
«Попробуй только!».
Голос Архилоха зарычал, но Пестромысленный только об‐
радовался его рычанию, и тогда возмущенный Архилох принял‐
ся раззадоривать себя руганью: он расписывал, какое вычурно‐
унизительное насилие совершит он над Пестромысленным, как
оторвет по одному все его члены, а под конец — что смастерит
из каждого члена. Кое‐что в его угрозах было повторением ру‐
гани, знакомой от взрослых, кое‐что рождалось в те мгновения
в язвительном воображении. Он исторгал, извергал, изымал из
памяти всю едкость, которая вобралась из грубых шуток пасту‐
хов, пахарей и рыбаков, то разогретых добродушным вином, то
разъяренных припадком ненависти, вобралась из старых, как
мир, священных откровенных до отвращения шуток‐
перебранок на таинствах Деметры, из россказней моряков, из‐
ведавших только им ведомые диковинные услады тела в за‐
морских странах. Ругаясь и угрожая, Архилох вспоминал и изо‐
бретал, удивлялся самому себе и едва осознанно, но все же
осознанно радовался своим словам‐чудовищам. Он уже совер‐
шенно не боялся нечеловеческой силы Пестромысленного, ко‐
торая была вовсе не в его железно‐мускулистых руках.
«Прекрасно!.. Как вычурно и просто! Куда до этого словам
крылатым! Шипы твоих ругательств режут мысли и ноют в па‐
мяти. Красная кровь кентавра, смешанная с его текучей белой
мощью, но без черного лернейского яда: твоя словесная смесь
неугасимо жжет, но скорее радует, чем терзает. Я отблагодарю
тебя за доставленное мне удовольствие достойным даром: та‐
кого дара не получал еще никто, кроме моего старшего брата».
Пестромысленный повернулся, словно к кому‐то, кто не‐
зримо стоял у него за спиной, а затем опять к Архилоху и протя‐
нул ему лиру несколько необычного вида: ее рога были из на‐
стоящих рогов — очень крутых, толстых, с потрескавшимися от
ударов серыми бороздами.
«Ну, как? Нравится? Бодливее козла не было никогда на
белом свете! И похотливее тоже не было. Я хотел было пода‐
рить ее моему младшему брату, но передумал: слишком он уж
взбалмошен. От музыки Малыш становится сам не свой: все
пляшет и пляшет, и все женщины его пляшут вместе с ним,
пляшут и проделывают всяческие безумства, о которых порой и
сказать жутко. Бесчинствуют, пока не свалятся в полной исто‐
ме… Я смастерил для него лиру из козлиных рогов: строптивые
козлы милы Малышу так же, как Дельфийцу — лебеди. Но по‐
том я передумал: выучиться игре для него слишком мудрено.
Малыш ведь совсем не такой, как Дельфиец: тот не расстается с
моим изобретением и сразу же подарил мне за него целое ста‐
до коров… Впрочем, даже лучше, что Малыш не выучится игре,
а то ему могло бы взбрести на ум тягаться со старшим братом, и
тогда беды не миновать: Дельфиец самолюбив невероятно и в
гневе даже страшнее, чем наш кровожадный Малыш‐
Страстотерпец. Пусть уж лучше этой божественной лирой вла‐
деет смертный. К тому же ты с моим младшим и долей схож:
оба вы бастарды. У него отец — повелитель богов, а мать —
всего лишь смертная, даже не нимфа, как моя. И у тебя отец —
потомок богов, а мать — невольница».
«Ты что, знаешь меня?».
«А то как же! Отец твой — Теллид из старинного элевсин‐
ского рода, потомок Триптолема. А мать твоя — невольница
из Фракии. Там нашего Малыша любят. Даже больше, чем
великих богов. Даже больше, чем меня, хотя тамошние цари
почитают меня величайшим из богов и клянутся только моим
именем».
«Так ты что, бог?».
«А разве ты этого еще не понял?».
По взгляду Архилоха Пестромысленный понял, что тот не
поверил, и улыбнулся. Глаза его уже не играли и не смеялись, а
переливались разноцветным сиянием, как завораживающие
глаза змеи.
«Не веришь? Ну, и ладно… Я ведь уже сказал, что подарю
тебе лиру из козлиных рогов, во‐первых, за твою совершенно
восхитительную, неслыханную раньше язвительную словесную
смесь, а, во‐вторых, потому, что лира предназначалась Малы‐
шу, на которого ты чем‐то похож… Впрочем, чего зря болтать?…
Подарок тебе нравится?».
«Да, только необычный какой‐то. Из козлиных рогов…».
«А разве ты сам — обычный, лисенок?» — снова засмеялся
Пестромысленный.
Архилох провел пальцами по широким костяным пласти‐
нам, чередующимся со впадинами. Необычайная крутизна ро‐
гов придавала движению пальцев особый, странный ритм, на‐
поминавший что‐то очень знакомое.
«Нравится?» — лукаво улыбнулся Пестромысленный.
«Что?».
«Эта необычность. И песни ты будешь слагать тоже не‐
обычные. Бодливые и похотливые!» — засмеялся глазами Пе‐
стромысленный.
Архилох смутился. Потом провел пальцами по всем четы‐
рем тугим струнам. Звон лиры более походил на привычное,
даже немного раздраженное слово простой речи, чем на слово
песни.
«Ну, хорошо. Вижу, что нравится… А мне ты никакого по‐
дарка не сделаешь?».
«Какого еще подарка?».
«Как это — какого? Я же сказал, что мой старший брат по‐
дарил мне за лиру целое стадо коров».
«Ах, вот ты куда метишь! Я ведь предупредил, что телку у
меня никто не отнимет. Даже бог!».
«Даже за мой подарок?».
«Тогда это будет уже не подарок, а сделка».
«Еще бы не сделка! Как же иначе? Разве в мире хоть что‐
либо не сделка? Когда ты радуешься чему‐либо, так сказать
«бескорыстно»: например, пению птицы или красоте цветка
или шире — очарованию жизни, разве это не божественный
дар, за который ты согласен нести все ее тяготы? А это разве не
сделка? Гомер заплатил зрением за свое видение мира. Гесиод
уверяет, что получил в дар посох, побег пышнозеленого лавра
без всякой сделки, а на самом деле лишился отцовского на‐
следства, которым нагло завладел его родной брат. Думаешь,
Гесиод стал бы вдохновенным певцом без этой потери? Был бы
он одним из тех, о ком сам же сказал: несчастные, жалкие
брюха! Уже сами жизнь и смерть человеческие есть сделка,
уверяю тебя: кому, как не мне, водителю душ умерших, знать
это. Мы, бессмертные, существуем, казалось бы, в стороне от
сделок, поскольку смерти у нас нет, да и жизни тоже, поскольку
обладаем мы не жизнью, а бессмертием, но вы, смертные, все
равно впутали нас в свои сделки. Я имею в виду прежде всего,
конечно же, жертвоприношения, которые не только сделка, но
более того — открытое надувательство богов: вам, смерт‐
ным, — жареное мясо, нам, бессмертным, — только его драз‐
нящие запахи. А потому, неужели ты поверишь, что получил эту
лиру в дар от бога, если не дашь мне ничего взамен? Итак, да‐
ришь мне телку? Телка у тебя отменная, но лира — божествен‐
ная! Ты ведь уже заметил, что она не только поет, но и говорит.
Ты первым из смертных сможешь не только петь под звуки ли‐
ры, как Дельфиец, по его вдохновению, но и рассказывать о
том, что происходит у тебя на сердце. Не по вдохновению от
бога, но по велению собственного сердца! Ты сможешь петь не
только божественные, но и человеческие песни, а это куда
сложнее! Разве можно отказаться от такого более, чем божест‐
венного дара? Ну, что — берешь лиру?».
«Да», сказал Архилох.
И как только он произнес это короткое слово, решившее
всю его дальнейшую судьбу, Пестромысленный исчез. И телка
тоже исчезла. И лишь странная лира из сбитых, стертых козли‐
ных рогов, цвет которых напоминал брюзжащее дождем небо
или гальку, шуршащую под ворчливой холодной волной, лишь
эта странная лира осталась в руках Архилоха свидетельством
встречи с черноглазым незнакомцем, который назвался богом
и оказался богом.
Отец не стал наказывать и даже не бранил Архилоха за ли‐
ру вместо телки.
«Мне дал ее некий бог», сказал Архилох, а отец посмотрел
на него так жалостливо и презрительно, что в его юной душе
открылась рана, не зарубцевавшаяся бесследно никогда. Отец
не поверил ему. Он, многочтимый жрец Деметры, хранивший
великое откровение священнодействий, которое бережно пе‐
редавалось в их роду от отца к сыну, начиная с самого божест‐
венного прародителя Триптолема, сына элевсинского царя Ке‐
лея, давшего святой хлеб первым паросцам, он, ближе, чем кто‐
либо другой на острове, стоявший к божественному, не пове‐
рил, что бог мог явиться смертному, даже если этим смертным
был его собственный сын. Не поверил, несмотря на священное
доказательство в руках Архилоха.
Целых два года отец считал Архилоха чем‐то вроде легко
помешанного, а то и вообще обделенным разумом. Отец тща‐
тельно умалчивал его безрассудный поступок Архилоха: он
стыдился за непутевого сына и боялся огласки. Как отец вообще
позволил ему хранить «эту мерзостную лиру», странный, убогий
вид которой вызывал у всех смех, а звуки ее напоминали ско‐
рее не игру, но обыденную, почти ругательную речь.
С тех пор он больше никогда не давал Архилоху никаких
поручений, связанных с деньгами. Даже после того, как Гермес
вмешался в судьбу Архилоха и устроил его удачу после пред‐
сказания Дельфийского бога. Отец ничего не оставил ему в на‐
следство. Несмотря на то, что благоволивший к Архилоху Гер‐
мес ведает всеми сделками и наследованием тоже. С того
самого дня, как он удостоился любезного дара Муз, Архилох
всегда помнил, что он — лишенный наследства, бездольный.
… Легкая боль в горле, напоминающая проглоченный кин‐
жал, вернула его в настоящее. Прямоугольник окна среди спо‐
койной, ровной, как небытие, стены дарил ему жизнь — пря‐
моугольник моря и голубую полосу неба. Море искрилось. И
небо тоже искрилось, хотя значительно ровней: оно было
прошито тончайшими нитями лучей, словно вавилонская
ткань, а море играло множеством солнечных бликов — таких
огромных, что волны казались сетью, охватившей исполинское
солнечное тело.
Море… Дельфиец, гремевший на лире на блещущих солн‐
цем скалах Парнаса, радовался в море игривыми прыжками в
образе дельфина.

Переводы с новогреческого

Йоргос СЕФЕРИС

ДНИ

…Со вчерашнего дня приходят в себя занемевшие нервы:
словно что‐то вроде скорлупы треснуло в голове. Как прекрасна
жизнь! Отдыха вдали от города я ждал столько месяцев. Кто
знает, когда получу его снова. Минутная передышка, чтобы
подвести итоги. И все же трудно выйти из повседневной атмо‐
сферы войны, перейдя из одного дня в другой. Взял с собой по‐
следнюю часть «Илиады». До сих пор не раскрыл ее. Продол‐
жаю читать английскую книжонку Г. Никольсона о войне. Знаю,
что мог бы закончить ее в Афинах по возвращении, однако не
могу оторваться: мы сильно отравлены.

В полдень прошел легкий дождик. До сих пор — уже бли‐
зится вечер — облака в небе тянутся низко до самого гори‐
зонта и оканчиваются у безоблачного пояса: они очень свет‐
лого шафранового цвета с серым и нежно‐розовым
оттенками. Море необычайно спокойное, с подвижностью
шелка: оттенки серого с голубым, фиолетовым и розовым.
Нужно восстановить слово «серый», которое испортили эле‐
гики. Это — цвет, доминирующий в Греции.

Утром — прогулка вместе с Маро к храму Посейдона. Кро‐
ме фундаментов, не осталось ничего, за исключением одной
капители и перевернутой низом кверху надписи. Однако это —
один из самых возвышенных пейзажей, которые мне приходи‐
лось когда‐либо видеть. Слева — Мефана со Спящей, посреди‐
не — Эгина, дальше — горы Аттики. Между всем этим — море,
до самых наших ног, до небольшой бухты Вайонии и желтых, с
зелеными пятнами холмов. Этого невозможно ни описать, ни
нарисовать: отобразить это можно, пожалуй, только посредст‐
вом музыкальных картин. Горы здесь танцуют, вызывая такое
чувство, будто они — скорее порождения некой золотой стру‐
ны, отзвука струны, а не объекты, которые видишь своими гла‐
зами. Они обладают не материальностью, а смыслом, который
доходит до тебя, — горы не оставляют тебя в одиночестве, —
как до человека, которому предстоит снова возвратиться к лю‐
дям. Нет сил сказать хоть что‐нибудь после такого пережива‐
ния. И то, что написал я сейчас, и то, что прошептал сегодня ут‐
ром, — жалко и слабо. Чувствуешь, как твое существо
расширяется неизмеримо перед этим совершенным признани‐
ем. И в то же время все, что в тебе смертного, обнажается без
малейшего снисхождения. Чувствуешь, что нужно вернуться к
людям, спуститься вниз, пасть и бесчисленное множество раз
попытаться подняться снова, подобно муравью, чтобы дать
свой собственный ответ, чтобы суметь понять.

Наблюдая утром, сколь человечным может быть пейзаж, я
думал о реакции, которую вызывало у меня всякий раз слово
«поэт» с тем гиперболизированным значением, которое зачас‐
тую придают ему, словно поэт — какой‐то гиппогриф. О реак‐
ции, которая заставляла меня самого избегать, насколько воз‐
можно, называть так себя, а мой труд — «стихами».

Для большинства поэт — это человек, пребывающий где‐то
на краю жизни, как говорят, «витающий в облаках», в распоря‐
жении у которого целый безудержный водопад слов. Как тяже‐
ло иной раз говорить поэту, не понимают. Видят только некое
раздутое «я» и даже не подозревают, насколько нужно, наобо‐
рот, отказаться от собственного «я», чтобы достичь приятия, ко‐
торое позволяет создать стихотворение. Я смотрел на вершины
горы, которую местные жители называют «Спящей». Очертания
лежащей навзничь женщины просматриваются достаточно хо‐
рошо. Голова — почти египетская, с заостренностью, которую
можно видеть на золотых микенских масках, иногда совершен‐
но четкая, иногда — поглощенная видом горы, выпитая скло‐
нами, скалами. Хочется думать, что поэт должен быть чем‐то
подобным, что иной раз он совершенно теряется в общем лике
жизни, а иной — выделяется своими высеченными чертами,
как голова «Спящей».
Я сильно сдал. Почти разучился писать. Уже давно я пишу
только в этой тетради, да и то очень редко. И все же нужно
продолжать, во что бы то ни стало.

Прервался, чтобы немного пройтись перед наступлением
сумерек. Море — из тонкого металла, по которому скользили
тарелки — зеленые или серые со светло‐розовым оттенком.
Небо на востоке (возможно, какой‐то редкий феномен отраже‐
ния света) выглядело так, будто в него погрузилось солнце. Ог‐
ромный веер из светлых пучков еще долго оставался между
морем и облаками. За всем этим — дивный, незримый, полный
сказочных существ мир.
Атмосфера Пороса захватила меня целиком и полностью. А
ведь прошло всего четыре дня, как я уехал из Афин и от теле‐
фонных звонков.

В ризе багряно‐златистой из волн Океана Денница
Вышла, несущая свет и бессмертным и смертным…
(«Илиада», XIX, 1–2.)

Мне нравится этот мир, настолько замкнутый, что Заря не‐
сет свет даже бессмертным.

Дождливое утро. Вчера целый день провел на «Чертовых
мостах», как называют их местные жители. Глубокое ущелье с
водой, водопадами и пышной листвой — платанами. Пейзаж с
почтовой открытки. Нас было очень много, и я как‐то устал. От
святилища Ипполита сохранилось мало чего. Как всегда, место
выбрано великолепно.
Думаю об Афинах, когда читаю газету. Не чувствую никакой
потребности возвращаться и снова пристально следить за собы‐
тиями в Европе. Не из равнодушия: в нашем положении страш‐
ная опасность заключается в том, что можно запутаться в под‐
робностях. Подробности, которые нам предоставляют в таком
изобилии, только мешают вынести суждение о вопросе по су‐
ществу. На этом и основывается искусство пропаганды — на
умелом использовании деталей, на расчленении истины.

В минувшую пятницу я, наконец, вырвался из Афин на пас‐
сажирском судне «Софадес». Поездка длилась долго, стояла
сильная жара, но мне все было нипочем, потому что я уезжал. Я
здесь впервые после Страстной Седмицы сорокового года.
Впервые в греческой провинции, шесть лет спустя. Остановка.
Оглядываешься назад и думаешь: что делать после референ‐
дума? Хаотическая неизвестность: еще один поворот в моей
жизни. Сложность в том, что при таких обстоятельствах хорошо
приступать к делу со свежими силами. К сожалению, сейчас
сказывается усталость последних семи‐восьми лет.
Эта поездка — словно возвращение в Грецию.
. . . . . . . . . . . . . . . .

Считаю дни (когда считаю), как скряга. Думать об Афинах —
кошмар, шумный кошмар.
Порос — не мое место. Никоим образом не мое, несмот‐
ря на то, что это — одно из немногих мест греческой провин‐

ции, где у меня было «прошлое». К тому же, десять лет на‐
зад, приехав сюда с Эгины, я называл его «спальней кокот‐
ки». Здесь есть что‐то от Венеции: канал, сообщение между
домами на лодках, нега, леность, чувственное искушение
(Лимонный лес и т.п.): это место для всемирно известных
влюбленных. Здесь есть что‐то от закрытого помещения (с
множеством колдовства, конечно), нечто от пропасти сладо‐
страстия с луной наверху и весь день напролет — с медью
музыки из Мореходной школы. Вчера вечером, отправляясь
спать, я задержался на минуту на балконе моей комнаты,
рассматривая очертания гор напротив. Вспомнилось, как
друг‐иностранец сказал: «Для меня море — яма». Я подумал
о выходе из этого канала в сторону скал Гидры, а затем все
прошло: если уеду отсюда, то к ужасной жизни в Афинах. Две
зимы хорошей работы, даже здесь, как очистили бы меня от
ужаса постоянно чувствовать себя изгнанником в мире! Нет,
не среди людей, — людей я люблю, — а в этом мире прину‐
дительного бесплодного трения.
Сейчас 4.30 после полудня. Жарко. Я спустился в столовую,
вылив на себя предварительно несколько ведер воды. Когда я
писал, прошла Аглаопи в пляжном костюме — легко, словно
танцовщица, выходящая из моря. На коже у нее — капли мор‐
ской воды.
Вчера, впервые после нашего приезда, поздно, около
восьми, я отправился в поселок вместе с Марули, которая уеха‐
ла сегодня утром. Я развлекался, словно это был не я, глядя на
движение в порту, на лодки и большие катера, пришвартован‐
ные у мола. На одной из лодок в центре паруса была безвкусно
намалевана девушка. Лодочник (уродливый) сказал: «Это —
моя невеста». Инструментарий Элитиса. Магазины и бакалей‐
ные лавки очень колоритные, с литографиями и прочего рода
картинами, с невероятным товаром. Одна парикмахерская на‐
зывалась «Ева». Над образиной клиента в густой мыльной пе‐
не — изображения Адама, Евы, змея, дерева, яблока… Внима‐
тельный тщедушный цирюльник с бритвой в руке был порази‐
тельно похож на Адама (на литографии).
Сколько еще ржавчины предстоит еще соскрести с себя?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Часы в поселке — своего рода звонница на вершине скалы
Пороса: время я узнаю, глядя (из «Галини») в бинокль. Дома,
краски и блеск некогда белой эмали. Этот свет.
Вчера была прогулка к Маяку. Не до конца. Мы останови‐
лись чуть дальше за Русским морским арсеналом. Прошли че‐
рез табор — былая гостиничная обстановка под сосной: кровать
с сияющей бронзой, умывальник, стул с полотенцем на спинке.
«Рухнули стены моей комнаты, и я в саду оказался», — говорил
Тонио. Территория между Морской базой и берегом огорожена
проволокой. Кто ее владелец? Дальше — хижина на холме. Со‐
бака свирепствует. Старуха прикрикнула на нее:
— Сгинь, сатана!
Ниже, у хижины — баштан.
— Хороший у тебя баштан, сударыня, — сказали мы.
— Еще лучше будет, когда воду сверху проведем, — отве‐
тила старуха и указала на гору так, словно вся здешняя мест‐
ность была ее собственностью.
Кажется, чтобы стать собственником, достаточно иметь со‐
баку и поставить где‐то здесь хижину.
Послеполуденный час. Дни все идут и идут. Кошка Тути ле‐
жит передо мной на столе.
Утром — у моря. Затем — газеты: словно вдруг приподни‐
маешь бинты с жалких ран. Возможно ли, что человек, который
купался в море, и тот, кто читает теперь газету, — одно и то же
лицо? Вот что для меня совершенно непостижимо.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Завтра мы уезжаем. Позавчера луна пошла на убыль. Озеро
Пороса с огнями, которые я каждый вечер разбираю по слогам,
каждый день погружается все глубже. Своей закрытостью По‐
рос напоминает о том, как мало мне нужно: нужно отстранить
то, что мешает смотреть. Достаточно того, что здесь передо
мной: дерева на берегу, медного звучания Мореходной школы,
литографий в бакалейных лавках поселка, равнодушных лиц
достаточно, чтобы писать все, что захочется. Я уже не особенно
полагаюсь на широкие горизонты.
Потрясающее выживание: едва я окажусь загородом, воз‐
никает то, что было привычно в детстве. Слова лодочника, жест
рыбака обладают для меня такой значимостью, какую я очень
редко обретаю в общении с множеством министров, например,
профессоров или интеллектуалов. Те, даже сегодня, принадле‐
жат некоему ритуальному миру. А эти…
В «Галини» все проникнуто ароматом выдохшегося роман‐
тизма (в английском смысле) последней четверти прошлого ве‐
ка. Большинство книг в библиотеке — забытые английские писа‐
тели. Boîte a musique, купленная в Женеве в 1876 году:
добротное дерево с инкрустированными узорами, бронзовый
цилиндр с крохотными шипами, колокольчики, 7 или 8 мело‐
дий — «La sensitive», «Les cloches du monastère», «Faust»,
«Traviata», «La fille de Madame Angot» и др., названия, каллигра‐
фически выписанные на картоне, пригвожденном к крышке с
королевским гербом Великобритании — «Dieu et mon droit», —
а внизу: «Valse, rien ne peut changer mon âme». Этот ящик — не‐
большой ковчег, хранящий время, которое остановилось вместе
с этими 7 или 8 мелодиями вот уже семьдесят лет назад. «Flacon
débouché…», мера нынешнего головокружения.
Утром мы сели в лодку и отправились вокруг Даскальо ку‐
паться. Между островком и берегом — затонувший «Дрозд».
Только труба выступает из воды на несколько пальцев. «Его по‐
топили, чтобы он не достался немцам», — сказали мне. Мы
смотрели на него сверху. Вода в легких морщинах и игра сол‐
нечных лучей были причиной того, что затонувший кораблик со
сломанными мачтами (он просматривался довольно четко) пе‐
рекатывался, словно развевающийся флаг или тусклая картина
в воображении. Лодочник сказал: «Когда он затонул, спекулян‐
ты подвергли его разгрому».
. . . . . . . . . . . . . . . .
Я приехал сюда в прошлый четверг по завершении большо‐
го периода моей служебной жизни — восемь или девять лет,
начиная со времени аншлюса. Министерство предоставило мне
двухмесячный отпуск — первый после лета 37‐го года. Думаю
провести его здесь или в другом месте — там, где меня оставят
в покое. Хочу иметь возможность думать.
Начал я, скрепя сердце, и довольно угрюмо. Не помню,
чтобы ранее со мной случалось нечто подобное. Всякий раз, ко‐
гда я отправлялся загород, вся городская чешуя сразу же спада‐
ла с меня, едва я поднимался на корабль. Я ощущал освобож‐
дение. Теперь же я отправляюсь не загород: я отправляюсь в
дальнее, довольно мрачное путешествие, тяжко израненный
моей страной.
В последние дни у меня не было желания обращаться к
этим записям. Все мои сны состоят из картин моей обществен‐
ной жизни, а мои монологи (сегодня вскоре после полудня бы‐
ла продолжительная прогулка по дороге к монастырю) полны
междометий такого же рода. Внутри меня много грязи, которая
должна исчезнуть.
Обязательно следует учитывать, что жизнь моя отмерена. Я
не располагаю теми почти неограниченными пределами, кото‐
рые чувствуют, строя планы в юности.
. . . . . . . . . . . . . . . .
На Поросе атмосфера оранжереи. Мне необходим более
легкий воздух. Выбора нет: весь вопрос в том, чтобы распола‐
гать четырьмя стенами, которые будут защищать меня. Я всегда
в проигрыше, но мне уже знакомы эти состояния, когда я снова
принимаюсь за учение: они больше не захватят меня врасплох.
Еще не могу избавиться от нервозности проходящего времени:
дурная привычка.
Прошла первая неделя с тех пор, как я занимаюсь моими
бумагами. Я приехал сюда вечером в позапрошлую среду.
В четверг и пятницу занимался упорядочиванием того, что за‐
поздало, и перепиской. Затем довольно дезориентированная
работа. Такое ощущение, будто я вхожу в дом, который поки‐
нули в спешке несколько лет назад, не успев даже опорожнить
пепельницы, и старая атмосфера ворвалась в ноздри вместе с
тяжким ощущением времени, прошедшего впустую, — без уп‐
ражнений, когда тело тяжело и неуклюже.
Вчера и сегодня небо облачно. Позавчера шел дождь. Ли‐
вень. С несказанной мягкостью приближается зима. «Красота»
снаружи то и дело заставляет прерваться. Взгляд в окно: благо‐
ухание осенней сосны, шум ветра. Боюсь, что нужно будет ра‐
ботать даже днем при закрытых ставнях и электрическом осве‐
щении.

Страны солнца, где нельзя видеть солнца.
Страны человека, где нельзя видеть человека.
. . . . . . . . . . . . . . . .

Вчера я испытал сильное волнение, читая речь Ахиллеса
к Приаму. Поразительно: эта линия такая неизменная и в то
же время такая чувствительная, словно дрожащая струна. И
еще — восторг от высокого искусства, которым Гомер опло‐
дотворил других, которые были там, когда я читал, — гармо‐
ничный звук. И еще: у Гомера все держится, весь мир —
ткань из органических пуповин: мир земной и небесный, жи‐
вотные, растения, стихии, человеческие сердца, добро, зло,
смерть, жизнь, которые созревают, исчезают и расцветают
вновь. Механизм богов не совершает ничего сверхъестест‐
венного, «из машины»: он сохраняет связность и ничего бо‐
лее. Нечто подобное я заметил в 31 год на Скиафосе, когда
перечитал с начала «Одиссею».

Йоргос СЕФЕРИС

ДЕЛОССКИЙ ДНЕВНИК

Августовский зной я пережил, запершись в библиотеке
вместе с Деметрой и Гермесом. Довольно. Все эти тома и ком‐
пилятивная мудрость вызывают у меня неудержимое желание
отклониться от проторенного пути. Нас воспитывало столько
поколений противников идолопоклонничества, что мы привык‐
ли смотреть на древних богов почти исключительно как на ста‐
туи, как правило, александрийские. Таковы наши привычные
представления, когда мы думаем о них. Однако «носителей
нартеков много, вакхантов же мало» — учит Платон. К богам,
этим очеловеченным силам природы, невозможно подступить‐
ся в закрытом помещении. До того времени, пока ситуация не
изменилась, человек был связан с природой, как нимфы, о ко‐
торых говорит «Гимн к Афродите» (264—273), были связаны с
деревьями: когда деревья засыхали, нимфы умирали. Так и мы:
позволив природе внутри нас зачахнуть, мы умираем. Не ду‐
маю, чтобы мы изобрели нечто лучшее, чем это древнее пра‐
вило. Августовское чтение не принесло мне особой пользы:
предпочитаю увидеть Аполлона на Делосе. Завтра мы отправ‐
ляемся на остров.
. . . . . . . . . . . . . . . .

Около девяти утра пассат подул свежестью. На Делос нас
вез катер, заполненный до краев самой разноплеменной пуб‐
ликой. Многие на носу развлекались высокими волнами, кото‐
рые взмывали по фальшборту, а затем становились спешащими
высохнуть лужами. Из машинного отделения вылез мужчина
лет сорока в фуражке, уселся на скамье, закурил сигарету и за‐
вел со старым морским волком разговор о женщинах. На Ми‐
коносе любовь авантюристически демократична.

Ветер заставил нас причалить в Гурне, восточной гавани,
поэтому пришлось пересечь почти весь остров поперек пеш‐
ком. Он красив, с желтой землей. В полдень — купание в Свя‐
щенной Гавани после осмотра расположенного вокруг святи‐
лища бога. Море придает этим развалинам спокойствие. Во
второй половине дня мы поднялись вверх, к театру, а затем
уселись на мраморе. Делос — древнегреческий археологи‐
ческий заповедник, сохранившийся в наиболее целостном
виде, и при этом наиболее ярко выраженный эллинистичес‐
кий, из всего, что я знаю. На первый взгляд даже Каллимах
кажется для него «старым», и уже совсем доисторические су‐
мерки скрывают гомерида VII в. до н. э., сложившего «Гимн
к Аполлону»:

Кто б ионийцев ни встретил, когда они вместе сберутся,
Всякий сказал бы, что смерть или старость над ними бессильны.
Видел бы он обходительность всех и душой веселился б,
Глядя на этих детей и на жен в поясах несравненных,
На корабли быстроходные их и на все их богатства.

Древнейшие ионийские празднества. Эта эпоха привлекает
меня на этом острове более всего. Эпоха, услышавшая впервые
ῥαπτά ἔπη «сшитые слова». Из‐за сохранившихся остатков бо‐
лее поздних времен она просматривается слабо. Эпоха, кото‐
рую мы видим на острове теперь, — это прежде всего время
эпигонов, когда стены древних городов давно уже пали, а их
нестесненное узами население рассеялось по широкому свету:
эти стены защищали не только от врагов, как можно было бы
подумать, поторопившись, но и от страха свободы. Это — годы
лести, наряду с другими — лучшими или худшими. Рождение
Аполлона забавляет меня всякий раз, когда я вспоминаю о нем
в описании Каллимаха.
Преследуемая гневом Геры и терзаемая предродовыми
муками, Лето скитается по странам Запада и Востока в поисках
земли, которая даст ей приют. Наконец, она прибывает на Кос,
думая, что встретит там радушный прием. Тогда Аполлон, быв‐
ший еще плодом в ее утробе, восклицает:

…Не должно,
Матерь, рожать меня здесь! Пусть мил сей остров и славен,
Пусть изобильем гордится пред всеми он островами;
Но приговором Судеб ему бог иной обетован —
Дивных Спасителей сын!..

Этот «иной бог» — Птолемей II Филадельф, родившийся на
Косе в 310/309 году до н. э.
Иногда мне думается, что поэт пишет не сам по себе и что
совершенно изолировать его от других — ошибка. Каллимах не
был плохим поэтом, но каковы были его ближние? Их жесты
усматриваю я главным образом в удушливом воскурении фи‐
миама упомянутых выше стихов.

Тем не менее, здесь, на Делосе, испытываешь чувство
сильного облегчения, что через 3–4 часа после полудня обре‐
таешь защиту от пробравшихся тайком орд, откуда бы те ни
явились. Как в древности под запретом находилась скверна
смерти, но также и рождения, так теперь на море наложен за‐
прет порождать на здешних берегах туристов, по крайней ме‐
ре, во второй половине дня. Я был заперт до следующего утра
среди развалин, прошедших очищение временем. Нужно бла‐
годарить жизнь за то, что она иногда одаряет нас подобными
щедротами.
После ужина, в полнолуние, мы прошлись в Портике
Львов. Выстроившиеся в ряд мраморные львы с широко ра‐
зинутыми пастями, словно готовые проглотить совершенно
круглую луну, напоминают изображения льва, пожирающего
солнце, которые можно видеть в фантазиях алхимиков ми‐
нувших веков.

Чудесный день:

Весь засиял, словно золотом, Делос…
День, обильный золотом, как и тогда, когда Аполлон сде‐
лал свои первые шаги по земле.
Кинф подрагивает в сети полдня. Это полуденный, духов
исполненный час безбородого Тиресия, когда тот узрел вдруг
нагие груди и бедра Афины, совершавшей омовение в источни‐
ке на Геликоне (Каллимах, «На омовение Паллады», 88), за что
и был ослеплен.
Как тесно связаны со светом эти боги! Такой свет и должен
быть их началом.
Внизу, в направлении берега все развалины, за исключени‐
ем всего нескольких колонн, лежат долу. Мне сказали, что один
обломок исполинского Наксосского куроса, торс, и другой об‐
ломок, таз, находятся у здешнего Артемисиона, рука — в Музее
Делоса, а пальцы левой ноги вместе с постаментом — в Британ‐
ском Музее. Это обстоятельство наглядно указывает, сколько
разрозненных частей тела нужно собрать воедино в воображе‐
нии, чтобы получить некоторое представление об античности.
При этом и другие произведения, которые при поверхностном
взгляде кажутся дошедшими в лучшей сохранности, тоже пред‐
ставляют аналогичные трудности. Что уж говорить о Дельфий‐
ском Возничем или о какой‐нибудь античной трагедии. А наши
непосредственные, свежие ощущения — из чего созданы они?
Из жизни нашей, — той, которой мы живем, — невозможно ис‐
ключить, как ни старайся, сопричастности этой действительно‐
сти — солнца, которое сияет в настоящий момент, или петуши‐
ного крика, разбудившего меня сегодня на заре. Благодаря
этим обыденным вещам меняются и те, древние, и только бла‐
годаря им, если можно так выразиться, последние могут при‐
сутствовать в настоящем.
Море, теперь уже доброе, синего цвета: сочный синий цвет
с бело‐голубыми полосами вдали… Цвет острова невероятно
переменчив. Говорят, когда у вершины горы собираются обла‐
ка, это значит, что будет дуть сильный северный ветер. Знатоки
античности отождествляют ее с Герейскими вершинами, о ко‐
торых говорит Архилох Паросский.
Послеполуденные часы мы провели в небольшом храме
Диониса с двумя огромными фаллосами. Эти культовые симво‐
лы бога вызывают в мыслях моих «Гимн к Афродите» — то ме‐
сто, когда все дикие животные следуют за богиней, восходящей
на Иду, чтобы сочетаться там со смертным:

В грудь заронила она им желание страстное. Тотчас
По двое все разошлися по логам тенистым…

В древности годичный цикл вращался в ритме плодородия
времен года — весна‐лето‐осень‐зима — в этом вселенском
ритме, которому в равной степени подвластны растения, жи‐
вотные и люди, а культ был организован на его основе. Это бы‐
ло так называемое аграрное общество. Наше, современное об‐
щество — индустриальное, и времена года стали почти нераз‐
личимы: мы бежали в огромные заводы, вознесшие стены свои
между человеком и природой, и плодородие уже перестало
быть свойством живых существ, будучи передано машинам.
И мы, некогда жившие, движемся к высыханию.
Здесь много хамелеонов и ящериц, но нет цикад. С наступ‐
лением сумерек летучие мыши выписывают на мраморах пен‐
таграммы.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Солнце уже поднялось высоко. Внизу, в гавани, корабли то
и дело выгружают один за другим путешественников, которые
соединяются затем в процессии, направляющиеся к Портику
Львов, словно собираясь у врат Ада — si lunga tratta…
Все это собрано вместе. Но что действительно животвор‐
но — так это видеть, как свет нового солнца освещает постоян‐
но меняющимися цветами горы напротив и море под искря‐
щейся кожей, когда ветер усиливается снова….
В полдень мы отправляемся на Миконос. Вчера, пока гид
витийствовал у мозаики с Дионисом верхом на пантере, ис‐
кусно обнаженная девушка в серьгах чрезмерной величины
громко зевнула, вынула из сумки флакон с благовонным мас‐
лом и принялась страстно растирать свои подрумянившиеся
члены:

Pull down thy vanity,
Paquin pull down! —

подбадривает Эзра Паунд.
Внизу, у Круглого Озера, парят на ветру ветви единственной
финиковой пальмы. С трудом прощаюсь я с Делосом и с «Гим‐
ном к Аполлону», который привел меня сюда. Мне понравилась
эта золотистая земля, скудная зелень и быстро меняющиеся
краски, искупающие постоянное сосуществование с развалина‐
ми. Я насладился бережливым отношением к нам вечером —
оказанному гостеприимству. Уезжаю я, сказать по правде, не
особенно обогатив прежние мои знания новыми сведениями из
археологии. Впрочем, как учится поэт? Он всегда узнает нечто
новое. Чувствую, что это «нечто» я беру с собой: его дыхание и,
возможно, также покровительство бога, а это — немало…
Крепчает Борей. При столь сильных ветрах вполне естест‐
венно, что древние представляли маленький и низкий остров
Делос плавучим, словно носимый ветром лист…
Спускаясь к берегу, чтобы взойти на корабль, мы прощаем‐
ся у Артемисиона с исполинским торсом Наксосского куроса.
Природные стихии, в течение стольких веков подвергавшие его
ударам, сгладили все выпуклости: у него не осталось почти ни‐
чего, кроме впечатляющей широты груди и спины. Теперь он
уже — словно огромный камень, мягко вылизанный волнами.
Можно было бы сказать, что в нем сохранилась только душа
мрамора. И, тем не менее, — а, возможно, именно поэтому, —
говорит она свободнее.