Ольга БРАГИНА / Киев /

* * *

так вот и тело твое распадется на мел и глину
на белорусские спички и карамель «Дюшес»
детское время ноль восемь копейку к зрачку придвину
сквозь поредевшую кожу пробор серебра на вес
так они машут тебе из далекой прекрасной дали
под неприкрученный вентиль где пепел ресничный врозь
за берегами тепличного Брайля забыли недострадали
нет вам размена печали и выбрать не удалось
где по ребристому гуртику цифры твоей кончины
добрые девушки пишут стихи дракона разить копьем
речью сошедшей как мельхиор с отколовшейся половины
теплое тело твое избывает тебя живьем

* * *
письма последних рабочих завода красный подшипник
белый шиповник
перерезанный провод капилляры вырванной с мясом розетки
перечисляй свою кровь в фонд помощи детскому саду
«Ромашка»
не тарахти торопыга так быстро уже ничего не будет
ну и ступай же теперь в монастырь уступай неходячим место
не прислоняйся к стеклу на котором «не прислоняться»
кем-то написано истина все принимает формы
кроме единственно верной тебе и поэтому невозможной
так широка страна твоя так глубока система подземных туннелей
масло льняное аптечных складов и лакуны коммуникаций

с белою марлей-цветком и последним чужим жетоном
только безумия здесь и осталось тебе бояться
как называется улица имени тех шестерых пророков
при торможении резком вся кровь ударяет в голос
там поверните на юг и пройдите еще двести метров
перебивая таблички гвоздем укрывают кожу

* * *

над корешками книг запрещенных и старыми песнями
о влюбленных
и светом над вечною мерзлотою истории больше не быть
простою
павлиньим пером из медвежьей шкуры фамильным
пирожным от тети Шуры
так глянец вины и здоровой пищи тебя заставляет
казаться чище
разгадывать дым от его «Казбека» с отменой пропорций
кладет под веко
твой старенький дом вечным детством мертвых
во всех очертаниях полустертых
ты видишь теперь на ковре где Репин и серенький волк там
из гипса слеплен
и плачет Аленушка над водою истории больше не быть простою
истории больше не быть и чудо поддельною подписью
ниоткуда
проступит а лучше бы акварели во что бы мы верили как умели

* * *

скоро во всех ссылках страны асфальта и дыма и воска
для свеч без фамилий
минздрав тебя любит как прежде и верит и ждет
и ребенок рисует палому
мелком из коллекции северной между страны из которой
бывает возврата

уже не дождаться на верхней ступеньке толкаться
и требовать сдачу
вкрапление каждой души на аптечных весах не измерить
простые ли вещи или сложные объясняют тебе перезрелая
алыча библиотечного фонда
плавится на крышке с клеймом завода металлопроката
шампанских вин
бледная немочь ты загорай чаще не включай телевизор
не читай паблики о прекрасном
когда они придут сюда здесь тоже уже читали

* * *

где на стене укриття и coffee box и ты еще не дорос до живости
ржавой ручья под клумбой пионов
новой искренностью плитки разница между жизнью и жизнью
лежит вне плоскости оной
где на белой стене к которой прижаться губами потому что
больше ни Бог ни новая искренность с нами
не говорит своим языком расплавленным голосами
сорока сороков невесткою из Сарова где на стене на которой
косынка пасьянс штукатурки немецкой Спас
если мы до следующего поста жизнь станет проста и печальна
и люди с безалкогольным мохито будут всё так же обсуждать
искусство
в 1986 году девушка платила 15 рублей за портрет
при зарплате в 65
хвала бесполезным что же

* * *

знаешь ты стратила написала ему какую-то глупость под утро
когда ни в предательстве ни в надежде
не будешь ты заподозрен раз два три солнце
и месяц не перепрыгнуть

знаешь все эти фронтмены вчерашних групп
так и не ставших знаменитыми
руку пожать сделать селфи на фоне спросить о планах на утро
творчество режет тебя разорвет на четыре части
раз два три ты стратила снова незнакомые люди ставят
какие-то треки ставят банки на кожу целуются внутривенно
звездное небо над нами в отсутствии липкой крыши
знаешь ты утратила цельность веришь всему что дышит
шевелится говорит что так оно быть и должно
поедем в Мариенбад говорит там такие воды
когда они отойдут настоящее станет видно
раз два три говорит это пляж это асфальт и пляж

* * *

так они плыли до первой бухты пустой бересты при полном
штиле
медуза Горгона контекстной рекламы строка убийственно
любим дякуємо що скористалися
послугами нашого метрополітену остання зупинка
поїзд далі не їде
феи поют у закрытых станций метро просят гривну
и мелкий жемчуг
несмываемая любовь на твоем размеренном лбу
так они плыли в пещеры в Аид и в Шостку
на жестком бархате имперском промтоварном багрянородном
играли в карты переводной всегда оставалось столько
не корову же ты проигрываешь в самом деле надо уметь
проигрывать
наступна зупинка запинается счет коленок разбитых горечь
так они плыли серена горгона гремучая белая змейка
рельсы под напряжением двести грошей

* * *

напиток винный впитал асфальт под которым город №
дети без естественного загара
тонкими руками ниточки роднички родня за границей
в зоне распада стронция
три семерки в затылке пульсируют дальше не ты ли верил
что нас обведут одним кругом
меловым положат в одну коробку спелых карандашей
слепых мышиных царевен
напиток винный цвета луны которой дальше пылиться
на подоконнике мухи пух и раскаты
он уже почти нашел свою остановку спи моя радость
сон разума не рождает сон разум рождает ест калорийно
Волга впадает в Каспий пунктиром на руке не растворяется
кофе в желтых водах Амура
спи моя радость копируй файлы разбалтывай тайны довести
до кипения перед каждым кто слушать
будет пытаться стереть считайте до ста ноль ноль

* * *

в конце концов судьба любая могла бы быть или не быть
в спальном районе провинции море здесь плещется только
на плотном картоне в который ты тычешь спешным лицом ты
почти что Мария и лезвие бритвы впивается в броскую кожу
нельзя же вот так выделяться пирожные есть руки вымыв
церковным кагором
всех ответили туда положили лицом в пыль брусчатки
пересчитали по головам привет из солнечной дальше прочерк
в конце концов судьба любая могла бы быть судьбой
любой затейливой картой марта
проселочной дорогой на которой продают соленья годовалых
птенцов-переростков прожарка птицы

на каждом ухабе просыпаешься словно утром сказки
сказывали про черного бычка столько ли ты проехал
пунктов отмеченных черной в сурик не облаченной на бреющем
врезаться в город в котором живут несколько человек
в конце концов пусть едят свой фальшивомонетный дерн
запивают или синий тебе идет
подчеркивает зачеркнутые годы старые пластинки с трещиной
по золотому сечению
разноцветные провода тройка

* * *

не доплыть до Святого Марка, туристы включают видоискатель,
водитель слушает джаз.
движения мертвых с картины Джотто теперь почти как у нас.
белый цветок в волосах, карта родины за корсетом,
руку мастера не узнать, но циклопья ли радужка по приметам
восходит над городом после туманного утра белого дня,
туристы уходят, карту памяти не храня под последним коренным,
кипит Средиземный Илим,
путь электронного гида уже неисповедим, говорит, мешая все
языки в одну овсянку с порошковидной начинкой «персик»,
и в мутный колодец если будут ему выдавать тонкий билетик,
компостером угловатым
перечеркнувший возможность немедленного возврата —
если бы она любила кого-то другого, золотого сечения иного,
тесто подходит, геологический факультет, ничего кроме,
которое тоже нет.
не бежала за ним по закрытым путям с лукошком,
антоновка зелена,
водитель улица джаз не пробуя плотность сна.

* * *

я бы раздосадовался, если бы не любил всякую дань вроде тебя,
чтобы слово царапало, отзывалось гангреной в каждом народе,
домашнего прозвища вроде, сколько у тебя в кармане денег,
и куда потом ты ни день их,
Ходасевич безмерно нежен в письмах к жене и к пяти
миллионам погибших за лето на этой войне.
когда мы хотим приласкать или оскорбить человека, красной
вышивки гладь, рубленой щепы под веко,
а то изведусь и приеду, но ветрен Лубянский проезд,
и в гардеробе крадут номерки мимо ярмарки мертвых невест.
успокой меня в каждом письме, что белой костной мукою
земля сыта, и лишь хвалой из каждого рта,
когда правая присно «я» проштемпелеванным ластиком стерта,
Ходасевич очень нежен в письмах к жене, как ранее сказано было,
он купил ей сиреневый пластилин и разверста внутри могила,
только по госту коробок жостовского картона, Анна Ивановна
Чулкова правил хорошего тона столько хотела привить черенкам
жестяной лопатой, мягко лопатка ломает ребро под землею
невиноватой —
расстроил, совсем расстроил, у аналоя их было трое, постановщик
торжественных действ, декоратор милости к падшим,
и что-то еще, но всем всё равно, что в письмах бывает дальше.

* * *

каждый февраль под сердце пластиковой иглой,
с финскою водкой набор конфет в кармане недорогой.
если хотите другой судьбы, ее не будет у вас.
ангел на самой верхней ветке алмазным глазом погас.
крутится-вертится шарик, по форме он кукуруза.
нужно ведь взять на пробу, не помня на утро вкуса,
и растворяется, как таблетка под языком,
ёлка, где шар стеклянный разбит по ком.
каждый февраль под сердце ледышкой с окна трамвая,
на остановках разборчивых временно выживая,
ветер умеренный и разбивается столбик ртутный,
словно теперь расписанию неподсудна.
крутится-вертится шарик, помеченный «С Новым годом»,
и закрываешь глазок, чтобы больше не видеть, кто там.
пластик игольчатый тонет в молочной парше паласа,
чтобы потом на ум тебе не прийти ни разу.

* * *

замерзает вода, трубный глас ледяной оскомины января —
или ты остывала зря
до комнатной температуры, забывала шедевры античной
литературы, кусочничать по вечерам, дружба, которой храм
построил архитектор с фамилией непонятной,
бледным суриком выводил штукатурки кровавой пятна.
лезвием безопасным редуцировал кратность гласных —
здесь были мы,
руки тянул из матери-тьмы, несколько лишних дней
потом получал взаймы,
жаркие лампочки рассыпались по клеткам пустых делений,
выбоины тела, карстовые пещеры,
вящая твердость в вопросах веры, с клетки на клетку
перепрыгивать, ни выигрыш тут, ни проигрыш,
ни просодия, ни просо по зернышку, кирилло-мефодиева
бесконечная ночь,
фонарь над аптекой колышется на морозе, бездомный лифтер
застыл на снегу в неудобной позе,
и подо льдом степной асфальт, под которым вода и город,
и ледяная слюда выпадает за мерзлый ворот

* * *

говорили, что наш партизанский отряд переправить
на «Красную Пресню» хотят,
где стучат и скрипят до рассвета станки, и взрываются танки
в полях у реки,
только графика там — девятнадцатый век, не бывает сейчас
на автобусной рек.
медсестра нестерильные вяжет бинты, Краснодон-48 мисс
красоты,
и уносит прощанье взрывною волной, канареечка-пташка
уходит с войной
из привычного быта, и связки горят, не попасть в три четвертых,
но выпит твой яд
или вылит в коллектор, потом по весне позывные ловить
на короткой волне.
и сказал командир, что на клумбе такой не расти ему
в матушку вниз головой —
принимает земля только лом и тряпье, и кирпичная сельва
растет из нее,
и присыпана снегом на волю тропа, и скупая слеза
под перчаткой скупа,
и «На сопках Манчжурии» плеер по кругу, потому что теперь
не поверим друг другу.

* * *

в потайных складах в подземелье набухает водой рикотта,
Серов приветствует революцию девятьсот пятого года,
корзинка картонка собачка батут и теперь никогда не умрут,
соломенного бычка ведут под гражданский суд.
наступил девятьсот шестой или не наступил, сдал квартиру
рабочему с койкой в красном углу,
то рубаху рвут с груди, то рифмуют «горько» с прочими
бессмысленными словами, только ли тело пребудет с нами
в пыточной и в кирпиче домов шестым гвоздем, незваным гостем
хуже, кости падают ребром, здесь двадцатый номер,
где этот дом,
недостроенный ветхий киоск с балюстрадою венской, кипит
реагент, и за окнами нет городской тишины, и у сердца
под биркою нет этих юных пейзажей, где Бирма обильна
слюдою и златом,
и не чувствует кожа тоски, и не шлют векселя виноватым.
Серов приветствует марокканский кофе в лавке колониальных
товаров «Мустанг», девушка цвета лилий
жадности просит у каждого, словно ее любили швейцары
пустых гостиниц, дворники дымных домов,
продавцы дисконтных туров «всё включено» в Саров.
тысяча и одна ночь по Садовому против стрелки,
«Мои заметки» закрыв,
жизнь уложиться могла бы в один обеденный перерыв часовой
дальности расторжения ненужной жены объятий,
за Нарвской заставой ест голубцы с капустою неприятель,
и разливается море по улицам Цареграда,
и остывает гуашь в горьком горле, теперь не надо.

* * *

на сороковой день мытарств земных, когда скрип реагента затих,
выбирайся отсюда, как хочешь, лопаткой саперной без них
не гадать на счастливое детство в песочном чаду Моргорфлота,
пока правильный код наберет замерзающей кожей кто-то.
но синица не падает мимо лунки ногтя,
продает подснежники тетя
из-под серого снега погашенных солью обочин,
и пустующий дом, там где игры с огнем, заколочен.

на сороковой день, когда съедены все хлебные домики
из фанеры, корка сорвана, выльют красный одеколон,
венам присуща вина за непройденной тени отрезок,
и пляжников дачные сумки наполнены рапсом,
москиты вгрызаются в мякоть,
эта осень прошла и тебя научили ни капли не плакать,
хризантемы могильного хлеба соленого, червь земляной,
и каракуль сметенный, и место всегда за колонной,
ты не будешь теперь никогда молодой и в любое колено
влюбленной,
и разверзнется озера гладь, под которой утопленник дорог,
остановка, с которой пора отбывать,
забивая в «Сегодня» весь порох.